Пешкова Екатерина Павловна

“Мы вскоре переехали в квартиру Пешковой на Машковом переулке, ставшем улицей Чкалова, в дом № 1, где теперь прибита мемориальная доска, указывающая, что в этом доме останавливался Максим Горький. С Екатериной Павловной постоянно жил их сын Максим, или Макс, и ее мать, которую все называли Бабушкой.

Е.П. жила тогда очень бедно, как большинство москвичей. Она с помощью Михаила Львовича Винавера весь день была занята делами Политического Красного Креста. Они посещали тюрьмы и сами носили арестованным передачи из немногих продуктов, которые удавалось достать Красному Кресту. Это был большой самоотверженный труд: тюрем было много в Москве — на Лубянке, Бутырки, Новинская женская тюрьма, Таганская мужская. Сообщения не было, и они отправлялись вдвоем с салазками, нагруженные передачами. Центр Красного Креста помещался на Кузнецком мосту, и они должны были проходить пешком большие расстояния. Е.П. возвращалась домой к вечеру замученная тяжелым днем работы. В квартире было холодно — топлива хватало только на печку в столовой и на небольшую кухонную печурку.

Нас поместили в маленькой нежилой комнате. Для меня и Наташи поставили две железные кровати, а для Ади постелили на двух сундучках…

Было естественно, ввиду большой работы Е.П., что, оказавшись в ее доме, мы с Наташей взяли на себя значительную часть хозяйства. Бабушка не много занималась домом; она часто сидела одна в своей большой темноватой комнате, патологически заваленной всяким хламом вперемешку с ценными вещами и сувенирами…

Е.П. была неласкова со своей матерью и, усталая, часто на нее сердилась и раздражалась; другие домочадцы или просто с нею не разговаривали, или обращались грубовато и свысока. Поэтому всегда угрюмая Бабушка вскоре оценила нашу вежливость в обращении с нею. Кроме того, мы освободили ее от самой трудной хозяйственной работы, и она стала хорошо относиться к нам трем.

Хуже всего было то, что Е.П. как будто не замечала наших усилий и труда. Войдет молча — и никогда ни слова поощрения или удовольствия от сделанного нами. Она была неизменно сурова и только иногда улыбалась Аде и говорила ей два-три ласковых слова.

В спальне Е.П. над кроватью висел портрет прелестной маленькой девочки, похожей на Максима. Бабушка объяснила мне в отсутствие Е.П., что это Катя, старшая дочь Е. П. и Алексея Максимовича, умершая от менингита пяти лет. Я тогда подумала, что, если бы она осталась жить, все было бы по-другому. Любовь Е.П. к Максиму была бы менее исключительной, и, может быть, она была бы мягче. Суровости Е.П. боялись не только мы, девочки, но и многие женщины, работавшие с нею в Красном Кресте и заключенные в тюрьмах. В общении с мужчинами Е.П. была менее взыскательной, и в ней пробуждалась женская обаятельность. Мама рассказывала нам потом из своего тюремного опыта, что женщины охотнее обращались с просьбами к Винаверу, простому, горячему и добрейшему человеку”.

Чернова – Андреева О.В. Холодная весна.

(Главы из книги) / Звезда. 2001. №8. С.150,151.

“Е.П. слышала весь разговор.

— Я поражаюсь, да, дивлюсь на вас, — живо воскликнула Е.П., — хороши же ваши воспитатели! И при таких педагогах вы все-таки стали людьми и даже ухитрились кончить гимназию. Удивляюсь.

И тут она неожиданно прибавила:

— Если бы ваша мама согласилась, я охотно взяла бы вас к себе насовсем. Я бы удочерила вас трех.

Однако, сделав нам это признание, глубоко нас тронувшее, она очень скоро возвратилась к своей обычной суровости.

Однажды вечером Макс вернулся домой возбужденный, прошел в комнату матери и запер за собой дверь, Е.П. рассказала нам позже, что он встретил В.М. (Чернова – прим. Т.А.) на улице и узнал его, несмотря на измененную внешность и бритую бороду.

— Понимаешь, мать, по партийному долгу коммуниста я должен был бы немедленно задержать его. Но я не сделал этого, я не смог.

— Кроме долга, Макс, — ответила ему Е.П., — на свете существует еще и честь. Не забывай этого.

Когда она пересказывала нам этот разговор, видно было, что Е. П. гордилась своим ответом”.

“В присутствии Алексея Максимовича Е. П. преображалась — куда исчезала ее обычная строгость? Она молодела, улыбалась, лицо становилось мягче, движения более легкими”.

Чернова – Андреева О.В. Холодная весна.

(Главы из книги) / Звезда. 2001. №8. С.153.

“Надо сказать, что Пешкова, жена знаменитого пролетарского писателя Максима Горького, к которому власти благоволили, помогла многим преследуемым, в том числе и сионистам, выехать за границу. Она была в те годы единственным адресом, куда можно было обратиться с подобной просьбой. Разумеется, сама она решений не принимала, а лишь ходатайствовала за подателей прошений перед властями, и даже в суровые годы "больших чисток" ей не всегда отказывали. Многие ветераны еврейского ишува в Эрец Исраэль обязаны жизнью этой замечательной женщине”.

Т.Перельштейн (Рубман). Помни о них, Сион.

– Иерусалим. Библиотека алия. 2003. С.40.

“В обязанности Бебы входило поддерживать от имени движения "Гехолуц" связь с Екатериной Пешковой, которая занималась помощью политзаключенным, в том числе осужденным за участие в сионистском движении.

Помощь Пешковой была разносторонней. Она организовывала отправку посылок заключенным в тюрьмы и политизоляторы, помогала ссыльным, сообщала родным о местах, где содержатся арестованные, а главное — занималась хлопотами по делам "замены". В отношении некоторых заключенных и ссыльных власти (до 1936 года) применяли замену ссылки на высылку из страны, что для сионистов означало выезд в Эрец Исраэль. С каждой проблемой такого рода Беба обращалась к Пешковой, и в большинстве случаев проблемы успешно решались. Только в самых сложных случаях Пешкова просила Бебу устроить ей встречу с одним из "генералов", иначе говоря — лидеров движения. Заключенные и ссыльные, подлежавшие "замене", получали при посредничестве Пешковой также деньги на проезд в Эрец Исраэль и время от времени посылки”.

Т.Перельштейн (Рубман). Помни о них, Сион.

– Иерусалим. Библиотека алия. 2003. С.244.

“Вот как я впервые встретилась с Екатериной Павловной Пешковой.

1921 год. Иркутск, тюрьма, женский одиночный корпус… Резко стукнуло окошко, и я увидела даму в шляпе и вуалетке, среднего возраста, чуть подкрашенные губы, решительное лицо. Она внимательно посмотрела на нас — мы сидели вдвоем — и спросила, не нуждаемся ли мы в хлебе.

Нет, в хлебе мы не нуждались [Время было страшное. Второй раз я сидела в одиночном корпусе Иркутской тюрьмы. Обе мы занимались каким-то рукоделием, надзирательницы давали нам перевязывать на платки старые фуфайки, платили едой, да и передачи мы получали от друзей.]. И все, окно снова захлопнулось.

Разве я могла представить себе, кем будет в моей судьбе эта незнакомая дама? Что долгие годы в самые тяжелые дни она придет на помощь — и столько раз выручит из беды. И что не будет для меня более дорогого человека…

В это время она объезжала сибирские тюрьмы как уполномоченный Польского Красного Креста по делу репатриации польских военнопленных — только что кончилась война с Польшей…

Вернувшись из Сибири, Екатерина Павловна при свидании с Дзержинским рассказала ему и обо мне. Он ей сказал: "Да, кажется, мы много лишнего делаем". В результате меня вызвали в Москву.

Через некоторое время меня выпустили. Я тогда еще не знала, что этим я обязана Екатерине Павловне, много позже она об этом рассказала мне сама…

Семь лет после этого я прожила в Москве и изредка заходила на Кузнецкий, 24. Так как я была одним из самых старых клиентов этого учреждения, то ко мне привыкли и пускали к Екатерине Павловне без очереди, с внутреннего хода. Народу там всегда было много. Екатерина Павловна много слов не тратила, слишком была занята, и я не задерживалась. Каждый раз, как я от нее выходила в приемную, ожидающие спрашивали: "Что, сегодня не очень строгая?" Когда я потом рассказала Екатерине Павловне, как ее побаивались посетители, она очень огорчилась: "Правда? А я так всегда стеснялась! Мне казалось, что все на мне такое некрасивое".

Оказалось, что, такая решительная на вид, она была очень застенчивым человеком и ей стоило больших усилий разговаривать с людьми, которых она жалела всем сердцем: ведь к ней приходили со всеми своими несчастьями…

Однажды Екатерина Павловна сказала мне: "Вас вызывают в НКВД, а оттуда приходите ко мне обедать и все расскажете". У меня было такое впечатление, будто я получила приглашение на Олимп. А она встретила меня в передней и сразу сказала: "Мы очень любим редьку, но она ужасно пахнет". На меня напал смех — вот так Олимп! — и я сразу перестала ее бояться. Вот она какая простая и милая; как хорошо, что можно ее просто любить! Это не значит, что изменилось чувство глубокого уважения к ней и восхищения, — просто стало мне с ней легко.

Вот так и началось у меня близкое знакомство с Екатериной Павловной.

Всегда, встречаясь с ней, я не переставала изумляться: как, прожив такую долгую, сложную жизнь, сталкиваясь со столькими людьми, всякими, — как она сумела до глубокой старости сохранить абсолютную чистоту души и воображения, такую веру в человека и сердце, полное любви. И полное отсутствие сентиментальности и ханжества. Она была очень терпима к людям – к женщинам, — и, когда я ее по ходу разговора спросила: "Да неужели в молодости Вы никем не увлекались, за Вами никто не ухаживал?" — она ответила почти сердито: "Мне некогда было, я все уроки давала. Раз товарищ меня провожал и, прощаясь, поцеловал мне руку — уж я ее мыла, мыла". Я совершенно ей поверила, но очень смеялась.

Я не знала человека, который бы так ценил малейшее к себе внимание и совершенно забывал, сколько он сделал для других. Как-то (много позже) она рассказывала, что была на каком-то заседании в Музее Горького и к ней подходили люди и напоминали ей о том, как она им помогла, — и: "Знаете, оказалось, что все они очень хорошо ко мне относятся" — даже с некоторым удивлением.

Я ей говорю: "С чего бы это так, Екатерина Павловна?" И тут мы обе стали смеяться.

Кто не пережил страшного этого времени, тот не поймет, чем был для многих и многих ее труд. Что значило для людей, от которых шарахались друзья и знакомые, если в семье у них был арестованный, прийти к ней, услышать ее голос, узнать хотя бы о том, где находятся их близкие, что их ожидает, — а это она узнавала.

Недаром мой муж говорил, что после меня и моего сына он больше всех на свете любит Екатерину Павловну.

В конце концов и этих возможностей у нее не стало. Условия работы в Политическом Красном Кресте сделались невыносимыми. И все-таки потом она говорила: "Может быть, все-таки надо было все это перетерпеть и не бросать работу" [И это вплоть до 1938 г., когда положение стало невыносимым и ничего уже сделать было нельзя. Много лет спустя она как-то сказала мне: "Может быть, надо было все это вынести — и все-таки не закрывать Крест".]…

Когда в 1946 г. я вернулась, Екатерина Павловна была мне самым дорогим человеком. Она очень постарела, хотя по-прежнему была деятельна и очень занята. Я боялась ее тревожить и утомлять, когда приходила к ней. Если видела, что она устала, поднималась: "Ну, я пойду, Вам надо отдохнуть". А она делала вид, что не слышит, и продолжала разговаривать. И тут я поняла, что, по существу, она очень одинока, несмотря на внучек и правнуков, которых она любила нежно, но которые жили своей и совсем ей чужой жизнью…

Но как-то я рассказывала ей не слишком веселые истории, и она сказала: "У меня голова от этого заболела". Она старела на глазах... Какой же одинокой она была в последние годы жизни! Сверстники ее умирали один за другим, родные не утешали. А она все касающееся их принимала к сердцу, волновалась, огорчалась, худела на глазах, точно таяла…

Как-то раз позвонила: "Вы свободны? Тогда заходите к Дарье, это от Вас близко". А как раз у меня был приступ ишиаса, и я еле ходила. Что делать — пошла.

Оказалось, что Екатерине Павловне хотелось поехать домой на троллейбусе ["А то из машины ничего не видно".], а одной ехать ей трудно. Меня разбирал смех: она ходит с трудом, я еле хожу — а она была ужасно довольна, что видит из окна Москву. Это было вроде эскапады, все ее забавляло. Мы заходили в какие-то магазины, получали в сберкассе ее пенсию, покупали совершенно ненужные вещи — еле добрели до дому, а она была довольна: несмотря ни на что, в ней обнаруживалась подчас прелестная веселость, способность радоваться пустякам…

Вспомнила я ее похороны. Говорились речи о той работе, которую она вела по литературному наследию Горького, — замалчивая, еле касаясь Политического Красного Креста, точно это запретная тема, неловко ее касаться. И только один голос произнес: "Спасибо, Екатерина Павловна, от многих тысяч заключенных, которым Вы утирали слезы". Я обернулась — старая женщина посмотрела на меня: "Я не могла этого не сказать".

На гражданской панихиде в Музее Горького я стала у гроба. Екатерина Павловна лежала в цветах, и лицо ее было молодое, такой прекрасный лоб, тонкие брови — никогда ее больше не увижу. Заплакала я — кто-то сказал: "Вам нехорошо? Дать капель?" Как будто странно, что можно заплакать, прощаясь с дорогим человеком”.

А.В. Книпер. Фрагменты воспоминаний.

Из книги “Милая, обожаемая моя Анна Васильевна...”

М. 1996. Изд. группа "Прогресс", "Традиция", "Русский путь".

"Маруся, кажется, заболевает очарованием этой молодой женщины, стройной, с нежным смуглым лицом. Тонкие черты, мягкие, светлые под тьмой ресниц прямо глядящие глаза, ласково и испытующе, и с непередаваемой прелестью застенчивости, грациозной в этом серьезном человеке. Она революционерка…

Мы взбегаем наверх … проститься к Екатерине Павловне. Прелестная, молодая - и такая всегда серьезная! И в этой серьезности - такая застенчивая, в полуулыбке, женственной, не по женски твердого, горького в выражении сдержанности и решимости рта. Мы протягиваем ей два альбома … "Напишите нам на память что-нибудь". И … пишет нам, почти двенадцати- и четырнадцатилетним, слова, живущие в моей памяти до сих пор: " В борьбе обретешь ты право свое! - Марусе Цветаевой - Е. Пешкова". "Лишь тот достоин жизни, кто ежедневно ее завоевывает! - Асе Цветаевой - Е. Пешкова".

А.Цветаева. Воспоминания.

Изд. 3-е. М.: Советский писатель. 1984. С.199