Каляев Иван Платонович

“Иван Каляев на меня с самого начала произвел впечатление, прямо противоположное Савинкову. Насколько тот был застегнут на все пуговицы, настолько же Каляев был готов, почувствовав взаимное понимание, раскрыться до самых интимных глубин своей души, беззаветно и наивно. То была восторженная и непосредственная натура, натура энтузиаста вдумчивого, с большим сердцем и незаурядной глубиной. Печать чего-то не от мира сего была на всех его словах и жестах. В своих глубочайших переживаниях он давно обрек себя на жертвенную гибель и больше думал о том, как он умрет, чем о том, как он убьет.

…Его всегда несло то, что было сильнее его, несло к ясному для него роковому исходу, врезавшемуся неизгладимыми огненными буквами в его совести: “смертью смерть попрать”. Ради жизни, ради живой жизни. И сознание обреченности делало для него радостное принятие жизни особенно напряженным и мучительно сладким. В “молодые, зеленые клейкие листочки”, в чистую детскую радость, в игру солнечных зайчиков на стене, в утренние зори он был влюблен, как в его годы влюбляются в женщин. Уж ему то нельзя было сказать: “аще не будете, как дети...”.

В.М. Чернов “Перед бурей. Воспоминания”.

N.-Y. Изд. имени Чехова. 1953.

“Много рассказывал мне Моисеенко об Иване Платоновиче Каляеве, на которого выпала главная роль в деле великого князя — именно Иван Каляев бросил бомбу в великого князя, он же один и был по этому делу повешен. И Каляев и Моисеенко переоделись извозчиками и в таком виде выслеживали выезды великого князя. Уже по опыту дела Плеве оказалось, что как раз под видом извозчиков можно всего больше добыть сведений при наблюдении за тем, на кого должно быть произведено нападение на улице. Моисеенко, между прочим, надеялся, что честь первого нападения на великого князя выпадет на него, но вышло не так: накануне самого покушения Каляев потребовал, чтобы это было поручено именно ему. Моисеенко должен был уступить.

Паспорт был у Каляева на имя подольского крестьянина: Каляев был родом из Варшавы и имел небольшой польский акцент, надо было его как-нибудь объяснить.

— И ведь бывает же такое несчастье! — рассказывал Моисеенке Каляев, — Вечером на нашем извозчичьем дворе один спрашивает: — ты какой, говорит, губернии? — Я говорю: — дальний, подольский. — Обрадовался он — ну, говорит, земляки ведь мы. Я тоже подольский. А уезда какого? — Я говорю — Ушицкий. — Да и я тоже Ушицкий! — Стал он меня расспрашивать, какой волости, какого села. Ну, да ведь и меня не поймаешь: я раньше, чем паспорт писать, пошел в библиотеку, всё прочитал про Ушицкий уезд. И оказалось, что я о своей “родине” еще лучше моего “земляка” знаю...

А Моисеенко разговаривал иначе.

— Подходит ко мне на дворе извозчик. — Ты откуда, земляк, будешь? — Я посмотрел на него, говорю: — Из Порт-Артура я. — Он и глаза раскрыл: — Из Порт-Артура? Ну? — А я на него не гляжу, лошади хомут надеваю. Постоял он, чешет в затылке. — А почему ты, говорит, бритый? — А у меня голова была стриженая, не как извозчикам полагается. — Бритый почему? В солдатах был, в больнице в тифу лежал, теперь с дураком разговариваю... — Опять, гляжу — чешет в затылке, потом и говорит: — Ну, вижу я — и птица ты, в солдатах служил, в Порт-Артуре был, в тифу в больнице лежал... — И с тех пор шапку передо мной каждый раз при встрече снимал...

По рассказам Моисеенко, Каляев относился к своей работе с огромным увлечением — казалось, он вкладывал в нее, в каждую ее мелочь, всю душу. Он был застенчив и робок, подолгу и со всевозможными подробностями рассказывал, будто был раньше лакеем в одном из петербургских трактиров, прикидывался очень набожным и скупым, постоянно жаловался на убытки. Когда не мог давать точные и понятные ответы, принимал вид дурачка. На дворе к нему относились пренебрежительно и начали уважать лишь позднее, когда убедились в его исключительном трудолюбии — он сам ходил за лошадью, сам мыл сани, выезжал на работу первый и возвращался последним. Кто мог догадаться, что он, как и Моисеенко, был студентом? Быть может, лишь молодое, как бы грустной дымкой подернутое лицо отличало его от окружающих — не даром у него была кличка среди товарищей по революционной работе “Поэт”. Он и в самом деле писал стихи. После его казни партия издала сборник его стихотворений...

Подготовка покушения на великого князя потребовала, как и в деле Плеве, нескольких месяцев. Она началась в ноябре и была закончена в конце января. Каляев добился своего — он должен был выступить первым. Он был в приподнятом настроении и радостно-светел. После его смерти было опубликовано одно его письмо, написанное 22 января жене Савинкова (дочери Глеба Успенского). Оно очень для него характерно.

“Вокруг меня, со мной и во мне сегодня ласковое смеющееся солнце, — писал тот, кого товарищи называли не иначе, как “Поэт”. — Точно я оттаял от снега и льда, холодного уныния, унижения, тоски по несовершенному и горечи от совершающегося. Сегодня мне хочется только тихо сверкающего неба, немножко тепла и безотчетной хотя бы радости изголодавшейся душе. И я радуюсь, сам не зная чему, беспредметно и легко, хожу по улицам, смотрю на солнце, на людей и сам себе удивляюсь, как это я могу так легко переходить от впечатлений зимней тревоги к самым уверенным предвкушениям весны. Еще несколько дней тому назад, казалось мне, я изнывал, вот-вот свалюсь с ног, а сегодня я здоров и бодр. Не смейтесь, бывало хуже, чем об этом можно рассказывать, душе и телу, холодно и неприветливо и безнадежно за себя и других, за всех вас — далеких и близких... Но довольно об этом. Я хочу быть сегодня беззаботно сияющим, бестревожно радостным, веселым, как это солнце, которое манит меня на улицу под лазуревый шатер нежно-ласкового неба. Здравствуйте же, все дорогие друзья, строгие и приветливые, бранящие нас и болеющие с нами. Здравствуйте, добрые, мои дорогие детские глазки, улыбающиеся мне так же наивно, как эти белые лучи солнца на тающем снегу”.

Так писал и чувствовал террорист — один из тех страшных людей, которых многие представляют себе не иначе, как с ножом в зубах — злобными, отчаявшимися, ненавидящими. Писал накануне самого убийства...

Перед самой своей смертью он написал товарищам письмо, которое было передано им его защитником на суде.

“Вы знаете мои убеждения и силу моих чувств, — писал в этом письме Каляев, — и пусть никто не скорбит о моей смерти. Я отдал всего себя делу борьбы за свободу рабочего народа — пусть и смерть моя венчает мое дело чистотой идеи. Умереть за убеждения — значит звать на борьбу, и каких бы жертв ни стоила ликвидация самодержавия, я твердо уверен, что наше поколение кончит с ним навсегда. Это будет великим торжеством социализма, когда перед русским народом откроется простор новой жизни, как и перед всеми, кто испытывает тот же вековой гнет царского насилия. Вся жизнь мне лишь чудится сказкой, как будто всё, что случилось со мной, жило с ранних лет в моем предчувствии и зрело в тайниках сердца для того, чтобы вдруг излиться пламенем ненависти и мести за всех”.

В ночь на 10-ое мая Каляев был казнен”.

В. Зензинов. Пережитое.

Изд. им. Чехова. Нью-Йорк. 1953.