главная / о сайте / юбилеи / анонсы / рецензии и полемика / дискуссии / публикуется впервые / интервью / форум

Гончарок Моше (Михаил)

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ЕВРЕЙСКОГО АНАРХИСТА

Я никогда не писал мемуаров и полагаю, что делать это следует не для увековечивания личности автора в памяти потомков, а для того лишь, чтобы передать читателю конкретные исторические факты из времени, в котором жил и действовал автор, для того, чтобы будущий исследователь собрал как можно больше данных по интересующему его периоду, почувствовал т.н. «аромат эпохи». В данном конкретном случае – эпохи «развитого социализма» в СССР, которая, надо надеяться, ушла в область истории и никогда более не повторится.

Я пишу эти краткие воспоминания по предложению моего друга Анатолия Дубовика, историка и одного из идеологов современного анархизма на Украине. Толя полагает, что мемуаристика такого рода поможет историкам и молодым энтузиастам Движения лучше понять время, в которое жили мы, - представители несколько более старшего поколения сторонников анархистской идеологии.

В мире существуют сотни и тысячи авторов, принадлежавших самым разным общественно-политическим движениям, переживших гораздо больше меня, страдавших значительно сильнее; собственно говоря, я вообще не страдал. Я не сидел в советских тюрьмах, не подвергался принудительному «психиатрическому» лечению. Я не могу поведать читателю ничего такого, что хотя бы отдаленно напоминало правдивые и страшные воспоминания таких «зубров» диссидентства самых разных сортов и борьбы с советским тоталитаризмом, как Буковский, Мурженко, Осипов, Плющ, Менделевич… Кроме того, всегда существует опасность романтизации эпохи и, соответственно, возвеличивания собственной личности в этой эпохе. Попытаемся скрупулезно придерживаться фактов.

Я родился в 1962 г. в Ленинграде, в семье инженеров. Отец и мама происходили из совершенно ассимилированных еврейских семей. Отец родился в 1937 г. в Кременчуге, мама – в 1938-м в Ленинграде. Среди моих предков были не только евреи. Прабабушка моя с материнской стороны, Берта, родилась в конце 19-го века в местечке под Витебском и, видимо, влекомая модными в ту эпоху среди евреев ассимиляторскими идеями, пожелала уйти из дома, дабы вести самостоятельную жизнь: не ждать жениха, которого ей подсунут родители, а зарабатывать на хлеб самой, учиться и получить специальность, чтобы приносит пользу людям. Бегство из семьи привело ее в Витебск, где она, по процентной норме, принятой в царское время для евреев из «черты оседлости», поступила на медицинские курсы и, в итоге, стала врачом. В 1912-1913 гг. она повстречалась с молодым армейским офицером, греком по национальности, Владимиром Совапуло. В результате сей романтической связи прабабушка забеременела. Грек оказался не на высоте; его родители категорически возражали по поводу брака с еврейкой, тем более – некрещеной. Прабабка, не придававшая религии в своей жизни никакого значения, креститься, тем не менее, категорически отказалась. Они расстались, а в январе 1914 г. родилась моя бабушка Кира. Я не буду нудно и долго рассказывать о судьбе ассимилированной семьи, имевшей еврейские корни. Короче: вырастя, бабушка вышла замуж за Николая Васильевича Заплетина, инженера, происходившего из поволжской крестьянской семьи со смешанными русско-татарскими (или чувашскими?) корнями. Так началось и так продолжалось разрушение традиционного, освященного веками, еврейского местечка, еврейского традиционного уклада жизни.

Для чего я пишу обо всем этом? Чтобы читатель понял, какие силы при воспитании столкнулись во мне, появившемся на свет в начале 60-х годов 20-го века. С одной стороны – интернационализм, переходящий в космополитизм, и полное равнодушие к религии со стороны семьи моей мамы, с другой – ярко выраженный поиск своих национальных корней, подспудно начатый под влиянием семьи бабушки со стороны отца.

Мой прадед со стороны папы, работавший на железной дороге в Кременчуге, Ашер Есельсон, обеспечивавший семью из 11-ти детей, был убит царскими казаками, зарублен и сброшен с поезда. Это случилось, кажется, еще до революции. Некий репортер-газетчик, оказавшийся свидетелем убийства, сфотографировал кровавое месиво, оставшееся от еврея-железнодорожника, и поместил снимок в местной газете. Прабабушка, собирая детей-сирот (и среди них мою бабку), в йорцайт, годовщину смерти мужа, доставала эту фотографию и говорила одну-единственную фразу:

- Посмотрите, что русские люди сделали с вашим отцом.

Эти слова, на всю жизнь запомнившиеся ей с детства, неоднократно повторяла и моя бабушка для меня. Потом был 1937-й год, расстрел бабушкиного брата Сюлика (Израэля) – как «троцкиста»; с другой стороны – арест и казнь некоторых других моих родственников, - за несуществующие грехи. Потом был 41-й год. Бегство в эвакуацию с моим малолетним отцом на руках. Фотография зарубленного Ашера пропала, но фраза осталась.

В конце 1950-х годов мои родители встретились в Ленинграде. В 1962 г. появился на свет я.

Я учился – сначала в восьмилетке, потом перешел в десятилетку. Психологическое влияние отторжения от большевистской идеологии было сильно, при том, что дед мой со стороны мамы, Коля, был идейным коммунистом, правда – антисталинской направленности. В раннем детстве, гуляя с ним «за ручку» во дворе нашего дома, я слышал:

- Мика! Ленин был хороший человек; Сталин был плохой до войны и после. Во время войны он тоже был хорошим. Понял?

- Понял, деда, - говорил я, хотя не понимал ничего решительно. В русском деде моем уживалась преданность господствовавшей идеологии и обида за отобранный в 37-м партбилет.

Как и почему я стал интересоваться анархизмом? Не знаю. Не помню. Сказалось все: и осознание фальши речей проповедников советского строя (в начале 70-х годов в фальши этого строя уже не сомневался, по-видимому, никто); и детская моя горечь от бабушкиной фразы о том, что царские казаки зарубили ее отца; и влияние деда – если бы не Советская власть, он не стал бы инженером, ученым, кандидатом наук, а остался бы обыкновенным крестьянином и, следовательно, дореволюционная власть была еще хуже, чем новая (теперь я в этом вовсе не уверен); и то, как в начале 80-х, когда мне, уже учившемуся в институте, предложили вступить в партию, и мама, раздувая крылья носа, процедила:

- В моей семье коммунистов не будет!

Определенное влияние оказали, конечно, и «голоса» из-за «бугра». «голос Америки» и «Би-Би-Си» в семье слушали все, даже ортодоксально коммунистический дед. При этом считалось, что «Радио Свобода» и «Свободная Европа» - это уже чересчур, они не объективны. «Голос Израиля» на русском и идиш слушал только мой второй дед (со стороны отца), Хаим; чему-то хихикая и прищелкивая пальцами, он всегда, после очередного прослушивания, объявлял мне только одно, - какая температура воды сегодня в реке Иордан. Наша дальняя родственница, тетя Уля, когда-то – близкая подруга Анны Андреевны Ахматовой, приходя к нам домой, говорила мне, иногда сбиваясь на французский:

- Мишаня, дед твой, папин папа, совсем сбрендил; его не интересует, какой дрек эти коммунисты, чтоб они сгорели. Его интересует, сколько градусов в Иордане. Мир гори огнем, хоть вся планета гори огнем, коммунисты правят бал; так нет, - его интересует лишь одно: сколько сегодня градусов в Иордане. Как будто сегодня к вечеру он полезет в этот Иордан купаться! Эти сионисты совсем чокнутые.

Под сионистами она подразумевала всех, кто не столько проклинает «махтунью» - родную Советскую власть, которую она ненавидела зоологически, - сколько интересуется новостями из Израиля.

К десяти годам я усвоил, что:

большевики – это плохо; царская власть, т.е. власть буржуазии, - тоже мало хорошего; что антисемиты – подонки, но с ними ничего не поделать; что евреем-националистом (тогда я считал, что это равнозначно понятию «сионист») быть стыдно. Кто виноват во всем, что потерпели за десятилетия моя семья и семьи моих родственников, друзей и одноклассников? – Коммунисты и нацисты. Что любой, кто борется с Советской властью и сидит за эту борьбу в лагерях, - святой (тогда я еще не знал, что в диссидентском движении были такие личности, как Огурцов, сторонник христианско-монархического возрождения России, Иванов-Скуратов и Бородин, с их странной трактовкой национального вопроса, и откровенный фашист Фетисов). Не только диссидентское, но и национальные движения, стремившиеся к отделению своих народов от центральной власти в Москве, вызывали симпатию. Литовское, эстонское, украинское, армянское. В январе 1978 года в московском метро прогремел взрыв, устроенный группой Стефана Затикяна. Помню, - никто не верил, что это настоящий теракт армянских националистов. Сходились на том, что это – провокация КГБ в целях расправы с армянским национальным движением. Никому не приходило в голову, что цена такой провокации была бы слишком высока, - официально признать наличие в благополучном СССР настоящего боевого подполья; в результате взрыва были погибшие и раненые, вдобавок ко всему, на Казанском вокзале столицы была обнаружена еще одна, неразорвавшаяся бомба. Спустя более 20 лет, уже живя в Израиле, я увидел по телевизору документальную запись отрывков из процесса над Затикяном и его товарищами. Съемка, естественно, велась операторами госбезопасности. Меня поразило красивое лицо главного обвиняемого, ставшее страшным в момент произнесения последнего слова: «СССР – русско-жидовское государство…» Никогда в жизни ни от одного армянина я такого не слышал. Сразу же вспомнилась фраза в небольшой статье в «Известиях» в 1978 г., в которой описывался процесс; там говорилось о зоологическом антисемитизме главного обвиняемого. Я, помнится, тогда этому не поверил, - пока в начале 2000-х годов сам не услышал этого по телевизору.

Вот, пребывая в такой атмосфере, в возрасте 14-ти лет, я увидел у папы на полке книгу Льва Черного «Новое направление в анархизме», изданную в Санкт-Петербурге, в начале века. Эта книга перевернула мою жизнь, мою пионерско-оппозиционную протоидеологию. Идеология анархизма открыла для меня, что можно быть порядочным человеком вне рядов какой-нибудь конкретной партии; вне какой-то конкретной национальности и религии; вне всего того, что мы, взрослые и дети, презрительно именовали «ИХ системой».

(Теперь, по прошествии чуть ли не трех десятилетий, я думаю, что и в анархистской идеологии был перехлест, - вернее, много самых разнообразных перехлестов и загибов; но до сих пор полагаю, что не было среди общественно-политических учений 19-20 веков более порядочного, честного и открытого, нежели учения Кропоткина и Рудольфа Рокера, учения, базировавшегося не на сиюминутной политической выгоде, а на понятии Свободы и Справедливости, как таковых).

Я был книжным подростком. Я искал на полках библиотек и в букинистических магазинах литературу, имевшую отношение к анархизму, но находил мало, прямо-таки – ничтожно мало: в активе был Лев Черный (Турчанинов); адаптированное для детей, тщательно выхолощенное издание кропоткинских «Записок революционера»; биографии Кропоткина и Бакунина, очень осторожно написанные Натальей Пирумовой. Две последние книги я держал за настольную литературу и, в конце концов, привез с собой в Израиль.

В 1979-м, в возрасте 16-ти лет, не в силах держать в себе открытия Новой Идеологии, я начал рассказывать о ней своим одноклассникам. Большинству ребят, готовившимся к сдаче выпускных экзаменов, все это было глубоко безразлично. Лишь мой «наперсник детских игр», друг и товарищ еще с подготовительной группы детсада, Валера Богданов, слушал меня, раскрыв рот. К группе единомышленников присоединился и Леша Тараканов, и еще пара-другая парней. Имен этих единомышленников я не назову, т.к., в конечном итоге, они сыграли весьма печальную роль в истории нашей группы. Порядочным человеком оказался Тараканов, именно близко к сердцу принявший новую идеологию (встретившись с ним несколько лет назад, приезжая в Петербург, я, кстати, уже не назвал бы его анархистом). Он возглавил «боевой отдел» нашей «организации», который для конспирации назвал «БИ» - «Бандой идиотов». Он же являлся автором герба нашей группы. Тот был частично списан с герба западногерманской РАФ. Посредине поля – автомат типа «шмайсер», в обрамлении слов «За вашу и нашу свободу!» Именно этот герб показал детскость наших представлений о подполье. Настоящим подпольщикам в условиях тоталитарного режима никогда не пришло бы в голову создавать какие бы то ни было гербы, символы и гимны.

Факт: в 1979-м году, в Ленинграде, Городе Трех Революций, мы создали маленькую группу «Черный Передел – 2», идеологию которой охарактеризовали как анархистскую. Мной была написана программа, представлявшая дикую эклектику из кропоткинско-бакунинских идей, из цитат Хорста Малера и Ульрики Майнхоф (которых мы совершенно ошибочно причисляли к анархистам), из пары-тройки фраз Тимоти Лири - идеолога американских хиппи 60-х гг., и Джерри Рубина, идеолога движения «йиппи» того же периода. Все это романтически окрашивалось ссылками на народническую идеологию 70-80-х гг. 19-го века (Желябов-Перовская) и сдабривалось изрядной порцией цитат из братьев Стругацких (в первую очередь – из «Гадких лебедей», без ссылки на источник).

Программа была напечатана в двух экземплярах на пишущей машинке моего деда-коммуниста (и уничтожена в 1984-м, в апреле месяце, когда я почувствовал, что КГБ вплотную заинтересовался персонами некоторых из нас).

С этой программой, с верой в мировую революцию, со смутным осознанием чувства локтя друзей-сверстников, с ощущением, что в 37-м все давно кончилось бы для нас по-другому, - я поступил на исторический факультет ленинградского Педагогического института имени А. И. Герцена.

Здесь я познакомился со своей будущей (первой) женой Ирой Платоновой (Шварцберг) и пошел проповедовать идеи Абсолютной Свободы в массы., то бишь – в круги ленинградской хипповой «Системы», - на станции метро «Невский проспект» и «Гостиный двор», в садик у Казанского собора. Идеи имели определенный успех в кругах местных хиппи и Панков, особенно – идея борьбы с нацизмом. Так как бороться с господствующей идеологией в лице идеологического отдела ЦК КПСС было совершенно невозможно, то мы решили бороться с т.н. «нацистами» в молодежных кругах. Идеология неофашизма среди подростков была довольно популярна в центральных городах России уже в конце 1970-х годов; «нацистов» выявляли по внешнему виду: по своеобразной стрижке и одежде (черные куртки, фуражки со стилизованным изображением свастики, подбритые виски и прочее). Не забуду грандиозную драку между питерскими «нацистами» и панками осенью 1980-го года, на станции метро Приморская, недалеко от Василеостровской. Мы распространяли машинописные листовки, призывавшие бороться с «неонацизмом – неофициальным проводником идей официальной Советской власти». Полуофициальный Ленинградский рок-клуб (впрочем, существовал ли он тогда? Или это культурное явление открылось парой лет позже? Не помню) в своих боевых песнях-намеках дал легитимизацию этой борьбы. Спустя некоторое время, однако, в кафе на улице Зверинской (легендарная Петроградская сторона) я вдруг увидел лидеров питерских Панков и «нациков», сидевших за одним столиком и мирно потягивавших принесенный с собой портвейн (пиво?) и договаривавшихся между собой о следующей битве. Вот тогда у меня в первый раз родилась мысль о том, что все действия молодежной тусовки нашего города (и, наверное, других тоже) регулярно и аккуратно согласуются с Органами.

Листовки мы распространяли на молодежных тусовках, среди «своих». В нашу компанию приходили и уходили люди. Было несколько ярких типов, среди них – некто Леша Зудов по кличке Лева Задов, идейный анархист 18-ти лет, с которым мы не сошлись на почве национального вопроса: евреев он недолюбливал.

В ноябре 1980 г. мы ездили в Выборг, недалеко от финской границы; в одном из пригородных лесов состоялся «смотр» группы. С черным знаменем мы промаршировали несколько километров под заснеженными елями и соснами. Одним из студентов нашего факультета были сделаны отличные фотографии этого шествия; несмотря на мои просьбы дать мне фотографии для нашего «архива», он отказался. Теперь думаю – и слава Богу.

Зимой 1980 г. мою жену Ирину, активную деятельницу ленинградских хиппи, завалили на экзаменах. Делалось это при прямой наводке органов, - никто из преподавателей даже не скрывал этого. За месяц до того Ирина выступила на семинаре по философии, на котором подчеркнула какую-то неувязку у Маркса. Кто-то настучал. Задача деканата теперь была – выкинуть из института, и все. Не 37-й год, все ж таки. «Отделалась легким испугом». Легкий испуг выразился в разрушении центральной нервной системы: Ира лежала в постели несколько месяцев. Рассказывать об этом неприятно, тем более, что это не имеет прямой связи с целью повествования. Расскажу лишь, как после очередного экзамена, когда доцент Островский, ухмыляясь, поставил ей «кол» в зачетку, она вышла из аудитории – и упала. Что-то отказало. Островский же переступил через нее и пошел, посмеиваясь, в деканат. Я схватил ее на руки и держал, глядя вслед доценту. Тогда я, в первый раз в жизни, почувствовал ненависть. Не абстрактную, а вполне конкретную.

В 1981 г. в нашем институтском корпусе кгб-шники нашли стопку листовок, призывавших к освобождению Сахарова и еще к чему-то подобному. В нашем 20-м корпусе находились два факультета – исторический и филологический (литературный). Искали всюду. На нашем «идеологическом» истфаке искали особенно усердно. Взяли нескольких студентов, среди них – Диму Генералова, хиппи-поэта, художника (кажется, сломали), моего близкого приятеля, еврея Рому Миллера (за дружеские отношения с неким Витей Ахаровым, представителем «национал-сталинистской партии»; вмешательство высокопоставленного папы не помогло, - исключили); вызвали и меня. Вопрос был – что я могу рассказать о «студентах Генералове и Миллере». Я сказал, что хорошие ребята, хорошо учатся. «Что-то у вас все хорошие ребята, все хорошо учатся», - со злостью пробормотал гебист, отпуская меня.

Мы тем временем разрабатывали планы свержения большевиков по всей стране. Завели библиотеку, стали строить планы поисков реальных средств по борьбе. Думали о Синявинских болотах, где тьма-тьмущая была оружия со времени Второй мировой.

К тому времени буквы SNZ («Шварце Неуауфтайлунг – цвай», немецкоязычное название нашей организации) виднелось в Питере во многих подъездах, написанное нами и не нами. Почему именно SNZ? Аббревиатура от «Черного Передела – 2» по-русски звучала неблагозвучно: «ЧПД». Не то ЧП, не то – КПД.

Первого марта 1981 г., в столетнюю годовщину убийства народовольцами Александра Второго, я организовал маленький митинг на Екатерининском канале (при коммунистах – Канал Грибоедова), на том месте, где стоит «Церковь-на-крови». Прохожие дивились. Милиция не подошла.

И вот, весной 1984-го, мой бывший одноклассник Леня Руберт (ассимилированная русско-немецкая семья, из ленинградских немцев), член группы, звонит мне: «Мишка! (гордо) Я написал листовку. «Смерть КПСС!» Повесил ее в моем институте. Пусть знают!»

Господи!

- КАК написал?! От руки или напечатал на машинке???

- От руки.

Через два дня его взяли. Он не додумался ни до чего более умного, как пришпилить рукописную листовку на двери СПЕЦОТДЕЛА своего Кораблестроительного института, в котором учился. Вычислили, видимо, по почерку.

Не знаю точно, что там было написано. Типа того, что СССР – фашистское государство.

В последний день апреля 1984 г. я сидел в институте на лекции. Со мной был чемодан диссидентской литературы. Ее прилежно читала моя подруга Света Кандаурова. Там, помню, было что-то из Александра Исаича, несколько номеров израильского журнала «22», еще что-то. Рукописный ленинградский альманах «ЛЕА» был, по-моему.

Стук в дверь. Входит секретарша деканата.

- Гончарок! Срочно в профком!

Меня что-то дернуло. «Светка, - шепчу, - возьми чемодан, сядь на него, никого не подпускай. Пока не вернусь».

А если бы – не вернулся?

Загубил бы жизнь и ей, и себе?

Кстати, она так и сидела на чемодане с литературой. До последнего. Пока не вернулся.

На дворе – 84-й год. Апрель. Ровно год до начала «Перестройки».

Иду в профком, чувствуя, что все – плохо.

Открываю в главном корпусе дверь.

Какая-то гладкобритая рожа в гражданском костюме, смеясь, рассказывает анекдот бледно выглядящему председателю профкома.

- Здравствуйте. Миша Гончарок, истфак. Вызывали?

Молодой человек с аккуратной стрижкой подхватывает меня под руку:

- Михаил Маркович! А мы Вас заждались! Нужно поговорить. ПРОЙДЕМТЕ!

Никогда в жизни меня еще не называли по имени-отчеству. Мне было двадцать лет. Ну что ж. Коленки трясутся, но – извольте. Пройдемте.

Ввел он меня в маленькую комнату недалеко от институтского профкома. Идя по коридору, эту комнату и не заметишь. Где-то рядом, судя по звуку, уже крутился огромный бобинный магнитофон.

«Беседа» длилась около пяти часов. Спрашивал он меня самые разные вещи. Что за группа такая, почему «Черный передел», почему – SNZ? Какие книжки читаем; что вообще делаем. Всплыли имена некоторых участников, включая Руберта. По тому, как строились вопросы, я понял, что, по крайней мере, двое моих товарищей вольно или невольно излагали органам то, что происходило на наших сходках. Очень неприятно было узнать, что тот же Руберт рассказал все, что знал и не знал, присовокупив ко всему, что это я заставил его написать пресловутую листовку и совершить дикий по глупости поступок – вывесить ее на всеобщее обозрение на дверь институтского спецотдела. По словам офицера ГБ, Леня оказался сущим говнюком, - он плакал, порывался вставать на колени и умолял о прощении, чем привел разговаривавших с ним комитетчиков в состояние, похожее на удивление. Я бы не поверил тому гебисту, но увы, - я хорошо знал, что друг мой Леня, при своих широких плечах спортсмена – большой трус. Кроме того, из разговора я понял, что он, действительно, назвал им имена людей, связанных со мной, в том числе, - людей, совершенно непричастных к детскому нашему подполью.

Среди указанных им было имя моего друга и однокурсника Игоря Тантлевского, к группе и к анархизму вообще отношения никогда не имевшего. С Игорем мы тогда вместе подпольно учили иврит на квартире преподавателя Валерия Ладыженского. Тантлевского тоже вызывали в органы, за что он на меня потом наорал и совершенно справедливо заметил, что не желает отвечать за моих приятелей-кретинов, которые, по совместительству, являются стукачами, лишь по недоразумению именуя себя анархистами, «что, впрочем, одно другого не исключает».

К слову сказать, Тантлевский ныне – ведущий в России специалист по библеистике и гебраизму, автор многих толстых, солидных книг, профессор, завкафедрой истории религии в Петербургском университете, председатель многих научных комиссий, участник международных конференций по иудаике, проходящих в Иерусалиме.

… Мелькнули в разговоре с гебистом и такие цитаты из наших высказываний, о которых не знал и Руберт; я понял, что гебист цитирует вещи, сказанные мной в беседе с одним парнем из нашей компании, которого мы называли Бригадир. Звали его по-настоящему, кажется, Володя. Спустя много лет мне сказали, что Вова Бригадир и был, по-видимому, настоящим провокатором, причем страсть к этому делу у него была наследственная (Отец его, как выяснилось, был офицером МВД, не то КГБ), - именно он, а не спятивший от страха несчастный Леня Руберт аккуратно докладывал куда надо о происходившем на наших тусовках.

От меня требовалось, чтобы я поступил как настоящий комсомолец: ходил на встречи в молодежные компании хиппи, панков и прочих, - с последующими отчетами, разумеется. Я объясняя, что не понимаю, за что мне достается такая высокая честь: никакой организованной группы не было и нет, никого мы не убили, ни в кого не стреляли, все это было детскими играми, - многие ведь играют «в войнушку», ну и что? Книжки, которые мы читали, мы находили и покупали в официальных букинистических магазинах. Я понял, что стукачи не знали или не хотели сообщить органам о фантастических наших планах свержения строя, - может, опасаясь за собственную шкуру. Ни о программе кружка, ни о гербе, ни о планах поехать как-нибудь на Синявинские болота за ржавым оружием разговора не было.

Раз десять, с разных позиций, он предлагал мне стать осведомителем. Я, чувствуя себя на грани истерики, твердил – «нет». Все это время я, естественно, дико психовал: скверно-добродушная ухмылка гебиста, лампа в лицо, шуршание магнитофонной ленты, - очень действовали на нервы. Я выкурил все свои сигареты; он предложил мне свои. Я взял – и на протяжении последующих часов выкурил всю его пачку. Помню, это была бело-голубая пачка популярных в то время «ТУ». Впоследствии мне сказали, что брать предложенные ими сигареты ни в коем случае нельзя, - они воспринимают это как условный знак потенциального согласия на сотрудничество. Когда в очередной раз я отказался, он стал угрожать. «Вы, Михаил Маркович, историк, будущий педагог; мы не можем позволить таким, как Вы, воспитывать наших детей». – «Ну, не позволяйте, что я могу поделать. Я, действительно, историк. Мне нужно было изучать анархистов-писателей в оригинале, в хрестоматиях и учебниках мало материала. Разве это преступление? Скажите, я конкретно совершил что-то преступное? Нарушил закон?» - Он поморщился: «Да нет. Но все это, с Ваших слов, детская игра эта, дурно пахнет. Помогите нам, еще раз прошу по-хорошему». – «Нет».

Он изменил подход: «Мы знаем, что Ваша жена больна. Хотите, найдем хороших врачей? Бесплатно. Сервис – на уровне». – «Спасибо. Не хочу. И так выздоровеет».

«Тогда – Вы вот должны осенью идти в армию…» (у нас не было в институте военной кафедры, и все выпускники призывались как рядовые) – «… Так, если нам поможете, в армию вообще не пойдете. Хотите?» - «Не хочу. Как все, так и я. То, что Вы мне предлагаете, - незаконно. Как же Вы, представитель официальной организации, можете предлагать такие незаконные вещи…» Он хмыкнул. «Ну ладно. Вот, представьте: идете Вы в армию. А там – оружие. Автоматы. Они, бывает, стреляют. Будете в карауле, - вдруг, нечаянно, кто-нибудь в Вас выстрелит? И убьет. Вот беда-то будет!»

Это, если смотреть со стороны, звучало очень глупо. Но там, в той мерзкой комнате, фантазия моя разыгралась. Только очень большим усилием воли я отказался тогда от болтовни. Просто, в моей семье, пострадавшей в 1937-м, всегда говорили: на такого рода предложения соглашаться нельзя никогда. Ни за что. Один разочек дашь слабину – потом никогда не отмоешься. Они ни за что не отвяжутся, - до самой смерти будут шантажировать той бумажкой, которую предлагают подписать всем соглашающимся сотрудничать. Я же в голове держал одно: «Я же не человек буду, а дерьмо. Всю жизнь». Я старался не вслушиваться в то, что он говорил. Выгонят из института? Ну, не беда. Пойду работать дворником, или там в котельную. Как Витя Цой пошел. Чтобы отвлечься, сидя, я начал раскачиваться на стуле, как старый еврей на молитве.

Он вдруг спросил: «Хотите подышать воздухом? Идите к окну». Я, как робот, подошел к окошку. «Хорошо? Солнце, воздух, люди ходят. Свободные, без угрызений совести. Обернитесь». Я обернулся к нему, встав спиной к окну. – Он стал вдруг медленно прижимать меня к окошку, и – говорил, говорил, говорил что-то. Я вообразил, что он хочет выбросить меня в окно.

Но, видимо, это было последним усилием с его стороны.

«Ладно… Напишите расписку». – «Какую расписку? Ничего подписывать не буду». – «Мне нужно для отчета. У нас тоже отчетность. Без этой расписки я не могу Вас отсюда выпустить. Или, если хотите, поедем на Литейный. Там будете сидеть, сколько нужно будет, а расписку все равно напишите». (На Литейном находилось – и находится до сих пор – Управление КГБ по Ленинграду и области). «Что писать?» - Он вытащил из какого-то металлического шкафа в углу лист бумаги. Дал свою ручку.

Текст этой расписки я помню до сих пор и, надо полагать, уже не забуду:

«Я, Гончарок, Михаил Маркович, обязуюсь не разглашать содержание беседы с сотрудником КГБ». Число, подпись.

Он вывел меня наружу. По лестнице мы спускались вместе. Перед тем, как распрощаться во дворе, он сказал, закуривая:

«Странно. Вы не согласились. Давно я такого не видел… А друзья у Вас – сущее дерьмо. Видели бы Вы этого Руберта. Плакал, в ногах валялся, норовил ботинки нам целовать. Осторожнее. Если продолжите в свои дурацкие игры играть, - полетят головы. Обещаю. Всего хорошего».

И ушел.

Я на негнущихся ногах вернулся в свой учебный корпус. Лекции давно закончились. Во дворе, под деревом, сидела на скамеечке Света Кандаурова. На чемодане с антисоветской литературой.

Дождалась.

Я думаю, что им просто не нужно было тогда заводить дело. Или по разнарядке, или еще по чему. Дело было не в детскости наших революционных игр. Они, если бы нужно было, раскрутили бы все в лучшем виде. Уже потом я узнал, что в том же году в Питере было дело диссидентской группы Мартынова. Вот их раскрутили по полной программе.

Я, вернувшись домой, сказал, помниться, маме: «Ты только не волнуйся. Меня, наверное, выгонят из института». Это все было перед защитой диплома.

А через пару дней позвонил Леня Руберт – как ни в чем ни бывало. Стал хвастать, что офицер, беседовавший с ним (он назвал его по имени-отчеству), оставил ему свою визитную карточку, и вообще они теперь – лучшие друзья. Я не понял, для чего он звонит. То ли – подлец законченный, то ли фантастический дурак. «Леня, - выдавил я, - не звони мне больше никогда». Он что-то сконфуженно хихикнул. Я повесил трубку. Больше он мне не звонил.

И вот что странно. Меня не выгнали из института. Мне дали возможность закончить и защитить дипломную работу. Я же был уверен, что – не дадут, и каждый день был как на иголках. Ведь за гораздо менее опасные поступки – и без «групповщины» - мою первую жену выперли из того же института с треском, - всего за четыре года до этого. Правда, ко мне еще пару раз подсылали стукачей. Стукачи были неопытные, и даже я понял, что они заводят со мной разговор «по наводке». Староста курса, русский парень, подошел ко мне и, избегая смотреть в глаза, затянул что-то о том, что у нас преследуются евреи, не дают продвигаться преподавателям-евреям, даже профессорам. (Куда им еще продвигаться?!) Это было настолько глупо и шито белыми нитками, что я ответил ему торжественно: «Это – провокация сионистов. Евреи живут у нас очень хорошо». Он сразу отошел. Еще были случаи, но я уже не буду о них рассказывать.

И телефон мой прослушивался. Один раз я разговаривал с Игорем Тантлевским, кажется (извиняюсь), - о бабах. Игорь стал чересчур откровенно повествовать о своих победах, и я тоже в долгу не остался. Внезапно в разговор влез незнакомый, пронзительный голос:

- Мужчины! Вы что! Как вам не стыдно! А еще, называется, мужчины! Тьфу!!!

Мы настолько обалдели, что почти одновременно повесили телефонные трубки, - голос еще продолжал кричать. Слышимость была прекрасной.

Надо сказать, я с этой женщиной, - вероятно, сотрудницей соответствующего отдела КГБ (звукозаписывающего или как он там называется), - совершенно согласен. Не помню точно, что и как мы обсуждали, видимо, - достаточно мерзко и не по-мужски, раз даже гебисты взорвались.

Еще одно было – и остается – для меня странным. Буквально через несколько дней после «беседы» мне позвонил активист ленинградского сионистского движения Володя Коренман, мой хороший приятель (ныне – экскурсовод, живет в поселении под Иерусалимом), и предложил поехать встречать бывшего президента Израиля Эфраима Кацира, известного ученого, приехавшего в Советский Союз на научную конференцию, - кажется, по биохимии. Кацир, явившись в Питер, хотел совместить полезное с приятным и встретиться с еврейскими активистами-отказниками.

Я договорился с Коренманом о предварительной встрече. Встретившись, все ему рассказал. Он присвистнул. Сказал, что лично он не боится, но я сам для себя должен решить: идти на встречу с Кациром или нет. Я, по юношеской гордости, решил пойти (пошел бы теперь – не уверен). Встреча должна была состояться у станции метро Приморская, на Васильевском острове. Это уже не относится к теме: скажу лишь, что господину Кациру с супругой встретится с нами не дали и взяли у нас на глазах (мы наблюдали из окна многоэтажки, из квартиры какого-то нервного отказника), подпустив к подъезду. Я видел, как почтенного этого господина закинули в милицейский «козел» без окон, изящно подсадив туда же его жену. Потом «козел» и штук пять машин сопровождения тронулись, оставив меня, сидевшего в отказнической квартире, в испарине. К нам же никто не поднялся даже для того, чтобы проверить документы. Я уверен, что всех нас сфотографировали и записали еще при подходе к дому. Странным в этой ситуации для было и остается то, что все это произошло, повторяю, почти сразу же после «беседы» с гебистом, пообещавшим мне, что «полетят головы», если я продолжу заниматься политическим непотребством.

Головы не полетели.

Вот, собственно, и все. Я продолжал интересоваться теорией и историей анархизма, но навсегда зарекся организовывать какие-либо подобные группы и кружки. Я изучал иврит и идиш и, приехав в Израиль в 1990 г., посвятил себя научной деятельности. Здесь, в Иерусалиме, работая в Центральном архиве истории сионизма, я написал множество статей на русском, иврите и идиш в научные и популярные издания, выпустил три книги и брошюру на темы истории анархизма в разных его ипостасях. Официальная тема моих научных работ – история еврейского анархистского движения (идиш-анархизм). Я переписываюсь со всем миром, с учеными-исследователями, с анархистами, с их библиотеками и архивами, и никто не мешает мне заниматься любимым делом. На работе мне только помогают в этом. Я не скрываю своей идеологии и политической ориентации, и никого это не шокирует. Я люблю эту страну, и для нормальных людей здесь определяющим в контактах со мной является именно это, а не мои политические взгляды.

Единственным последствием неприятных столкновений с официально несуществующим уже КГБ, явилась серия бесед с сотрудниками израильских спецслужб. Я имел глупость после приезда искренне ответить на вопрос их офицера (такие вопросы задаются всем мужчинам в возрасте от 20 до 50 лет примерно сразу же после прибытия самолета с новыми репатриантами в аэропорт имени Бен-Гуриона), - «были ли в СССР у Вас столкновения с органами безопасности или с милицией». Я ответил, что да, были, - и сказал, что на почве анархизма. Боже, что было! Наверное, я был первый анархист, прибывший в том году из России в Израиль. На меня сбежалась смотреть, наверное, половина сотрудников из местного спецотдела. Потом, на протяжении следующего года, меня вызывали в самые разные места по вопросу: «что такое анархизм, почему я анархист, что я собираюсь делать со своим анархизмом здесь, в Израиле». Беседы проходили в гораздо более спокойных тонах, чем это было в России, но постепенно начали вызывать у меня раздражение. Мне показалось, что у советских гебистов и их израильских коллег в манере общения были одни и те же учителя. Я не преминул им это заметить, и добавил во время последнего вызова, что если я совершил какое-то преступление, то пусть мне об этом скажут, а если нет – то пусть отвяжутся.

Отвязались.

Иерусалим. Август 2002 г.